Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

И было утро... Воспоминания об отце Александре Мене - Коллектив авторов - Страница 72


72
Изменить размер шрифта:

— Входите, знакомьтесь, — позвал Мень. — Наталия Федоровна — моя супруга. Т. — поэтесса, тоже жена и мать.

Простодушный, он выдал таким образом маленькую семейную тайну. Наталия Федоровна, Наташа, конечно, знала, что и — самая мужская в нашей стране «меневская» церковь изобилует женским полом. Что среди прихожанок её мужа столько одиноких, мятежных, по–женски неосуществившихся, невольно ждущих от священника не только отцовского, но хотя бы с мизинец другого внимания.

Много надо было мудрости и выдержки, чтобы не поверить не слухам, нет (слухов не было), а часовому любви, что бдит в каждой хранительнице очага — жене и матери.

Иногда он пускался в комплименты. Дочке моей говорил: «Какая у тебя мама молоденькая!» — Хотя отлично знал, какой десяток я разменяла. Мужу внушал: «Т. — женщина нового типа. Вы привыкли и не замечаете».

Когда на первых порах жаловалась ему, что дела домашние съедают время, отпущенное, может быть, для ратных трудов над бумажным листом, подтрунивал:

— А вы что, хотите вознестись при жизни?

Своих духовных дочерей, стонущих под тяжестью советского быта, неизменно утешал по–народному:

— Глаза страшатся, а руки делают…

Нет, не ощущала я себя ни молоденькой, ни женщиной нового типа. Но хотелось подмастить ему, чтоб на этот раз выиграл. Ведь он стоял под пронизывающим до костей ливнем наших грехов, и думалось: хоть сегодня не разочарую его, оправдаю надежды моего отца.

Дважды он осерчал на меня, именно осерчал. Вулканический темперамент, который он постоянно сдерживал, щадя прильнувшие к нему хрупкие души, тут вдруг прорвался и напугал неожиданной силой.

Первый раз — в самом начале нашего общения, когда на высказанный им общехристианский призыв к совершенству с наглостью неофитки я возразила, что, если стать святой, то и стихи, пожалуй, не будут писаться. И второй раз — когда на исповеди я заговорила о своём страхе, разбуженном обилием публичной чернухи, — страхе перед кафкианской машиной насилия: что если она ждёт новых жертв?!

Не знаю, что так разгневало его тогда, десять лет назад. Он мог бы просто высмеять меня, кратко по форме и язвительно по существу (он это умел). Мало того, что я примеряла недосягаемую святость, как будничное платье, — я ещё и отвергала её!

Вторая вспышка гнева мне совершенно понятна.

Годами он вёл нас к мыслящему свету именно через дебри страха, для которого на земле нашей уготована такая жирная, такая плодоносная почва. Только вера может его побороть. Чем крепче вера, тем бессильнее страх. А я, оказывается, была смелой от… слепоты.

Что он мне сказал тогда, будучи сильно в сердцах, чего ранее никогда не случалось на исповеди? «Все это было известно! Я знаю вещи и похуже!» И неожиданно резко: «Вы тоже все знали. Просто забыли». С укором: «Мы должны быть счастливы, что дожили до таких времен…»

Сзади напирала толпа желающих исповедоваться. Не упуская возможности подбодрить, он закончил скороговоркой: «Ну, когда они ещё раскачаются! Это не так просто…»

Раскачке помогли мы. Наши страхи сгустились и материализовались. В заплечного дел мастера с туристским топориком в руке.

Батюшка, возможно, и сердился, видя то, чего мы не видели. Как наше маловерие, неразумие, рассеяние взбалтываются в некую смазку для той адской машины, которую ничто теперь не помешает пустить в ход.

Знал или не знал? Ещё как знал! Прощался с нами на все лады, а мы не поняли.

В феврале девяностого, в неделю Божьего Суда, предваряя исповедь, сказал пронзительнейшие слова о том, что Страшный суд кажется нам какой‑то отдалённой общей катастрофой. На самом деле у каждого одна катастрофа — его смерть. Какими мы приходим к ней?

И, каясь в грехах от имени своей паствы, в который уже раз напоминал нам, бестолковым, о свободе выбора между добром и злом, об указанном христианам пути: вера, надежда, любовь, — по которому мы идём, спотыкаясь на обе ноги.

«Каким человек нарисует себя, таким и уйдёт в вечность», — завещал нам за полгода до своей гибели. И над гробом отпеваемого деревенского старика словно начал реквием по себе: «Нам дана короткая пробежка…»

В июле (близкое будущее уже отбрасывало густую тень) произнёс перед нами, своими прихожанами, пророческое: «Жизнь — это миг. Мы можем выйти отсюда и все умереть. В наше время это вполне возможно. Что понесём в вечность?..»

И снова, в тысяча первый раз: «Богу нужно одно: ходи перед ним и будь непорочным…»

Среди долины ровныя был храм и рядомдом. Молитва чудотворная струилась в храме том. И, пролетая в облаке, посланец высших сил черты их видел в облике того, кто здесь служил... А в доме, в нищей тесноте, все книги, словари. Здесь разворачивались те пространства, что внутри — \внутри у каждого из нас. Да будь ты мал и прост, первотолчок хозяин даст — и дух пускался в рост… В ночь погружались дом и храм, и делалось темно. Но огонёчки тут и там мелькали всё равно. И не решался враг достать тот огнь, ту мощь, ту крепь, и не могла земля всосать священный этот Кремль… Однажды я пришла сюда, отбросив дребедень, в неделю Страшного суда, в пустой воскресный день. Мой духовник трубил, как в рог, глядел, как Божий зрак:Мы думаем, что Суд далёк, а он уж при дверях... …Стряслась беда народная. Суд есть, да нет истца. Одна долина ровная без края и конца.

Когда он лежал неподвижно в своей церкви под невысоким голубым куполом с писанными маслом четырьмя ключевыми сценами из Евангелия (Рождество, Сретение, Крещение, Голгофа), с четырьмя шестикрылыми серафимами промеж них, — слушая службу, подымешь иногда очи горе и удивишься, как божественно красиво, не по–земному компактно сложены у них крылья, — когда он лежал, как мёртвый, ибо и был мёртвым, в Сретенском храме, никогда не видевшем его в покое, а тем более в оцепенении, одна местная прихожанка сказала, сокрушаясь: «Как же наша любовь дала такую брешь, что его смогли убить?»

Вопрос с точки зрения неверующего бессмысленный, на самом же деле полный таинственной глубины. Любовь, если она не плод горячки, — самое осязаемое чувство на свете. Она — ограда, Божий тын, Божия оборона, воздвигаемая любящим для безопасности любимого. «Да хранит тебя любовь моя!» — это не поэтический образ. Это реальность мира невидимого.

Прихожанка была права в своём горестном недоумении. Все мы теперь себя спрашиваем: «Как же наша любовь дала такую брешь, что его смогли убить?»

Господи, я ничего не умею, кроме как писать. Причём с годами не умею всё больше и больше.

Отец боролся с нашим суеверием, столь противоположным вере, не спускал никому за кошачье пристрастие к «чёрному ходу».

Перейти на страницу: