Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского - Ранчин Андрей Михайлович - Страница 63


63
Изменить размер шрифта:

Поэта оставляет равнодушным возвышенная символика величественного Фальконетова монумента. Статуя в поэтическом мире Бродского почти всегда связана со смертью. Кроме того, нередко она является деталью массивного декора тоталитарной Империи, узником которой поэт был от рождения до эмиграции.

Отношение к имперской скульптуре у автора «Петербургского романа» и «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» неизменно саркастическое:

И там были бы памятники. Я бы знал имена не только бронзовых всадников, всунувших в стремена             истории свою ногу, но и ихних четвероногих, учитывая отпечаток, оставленный ими на населении города. (II; 395)

Так писал Бродский в стихотворении «Развивая Платона» (1976) о «совершенной», «идеальной» Деспотии.

Повсюду некто на скакуне; все копыта — на пьедестале. Всадники, стало быть, просто дали дуба на собственной простыне. (III; 57)

Это — уже об американских статуях, слепке с европейских монументов полководцам и монархам («В окрестностях Александрии», 1982).

И еще один пример, из стихотворения «Элегия» (1986):

По утрам, когда в лицо вам никто не смотрит, я отравляюсь пешком к монументу, который отлит из тяжелого сна. И на нем начертано: Завоеватель. Но читается как «завыватель». А в поддень — как «забыватель». (III; 124)[454]

Статуя у Бродского — это знак, не имеющий денотата в реальности. Аллегория в камне и металле, скульптура лжет о мире, изображая то, чего нет:

Монументы событиям, никогда не имевшим места: Несостоявшимся кровопролитным войнам. Фразам, проглоченным в миг ареста. Помеси голого тела с хвойным деревом, давшей Сан-Себастьяна. <…> <…> Обнаженным Конституциям. Полногрудым Независимостям. <…> <…> Временному соитью в бороде арестанта идеи власти и растительности. Открытью Инфарктики — неизвестной части того света. <…> <…> Самоубийству от безответной любви Тирана. <…> Сумме зеленых листьев, вправе заранее презирать их разность. Счастью. <…> («Открытка из Лиссабона», 1988 [III; 170])

Однажды Бродский шутливо цитирует пушкинские строки о «гордом коне» Медного Всадника, но он относит эти стихи не к скакуну Петра, олицетворяющему Россию, а к мирному Пегасу:

Паршивый мир, куда ни глянь. Куда поскачем, конь крылатый? Везде дебил иль соглядатай или талантливая дрянь. («Ничем, Певец, твой юбилей…», 1970 [II; 217])

Иронически переиначенная цитата из «Медного Всадника» соседствует здесь с аллюзией на строки из другого пушкинского стихотворения — «Так море, древний душегубец…»:

<…> В наш гнусный век Седой Нептун земли союзник На всех стихиях человек — Тиран, предатель или узник. (II; 298)

Такое же соседство цитат есть и в стихотворении Бродского «К Евгению» из цикла «Мексиканский дивертисмент» (1975). Евгений, которому адресовано это стихотворение, — друг автора поэт Евгений Рейн. Но это имя вызывает в памяти и митрополита Евгения Болховитинова, к которому обращено знаменитое послание Державина «Евгению. Жизнь Званская», и двух пушкинских героев: скучающего аристократа, поклонника Байрона — Евгения Онегина и «просто» Евгения из «петербургской повести».

Бродский описывает впечатления от Мексики. Держава ацтеков, когда-то существовавшая на ее земле, для автора — «идеальная» форма, модель тоталитарного Государства. Ее приметы:

Барельефы с разными сценами, снабженными перевитым туловищем змеи неразгаданным алфавитом языка, не знавшего слова «или». (II; 374)

Змея, такая же примета тоталитарной Власти, как и язык, не знающий альтернатив, ситуаций выбора. «Пушкинское» имя «Евгений» связывает эту змею со змеей Фальконетова памятника, попираемой копытами Петрова коня. Эта змея символизировала зло, побеждаемое великим царем. В поэме «Медный Всадник» змея не упомянута; по остроумной догадке Г. П. Федотова, ее как бы заменило враждебное делу Петра наводнение. Но змея встречается в стихотворениях «Серебряного века», посвященных статуе Петра и переосмысляющих мотивы пушкинской поэмы[455]. Среди них — стихотворение Иннокентия Анненского «Петербург», в котором «дело Петра» представлено как квинтэссенция деспотизма и как страшная неудача:

Только камни нам дал чародей, Да Неву буро-желтого цвета, Да пустыни немых площадей, Где казнили людей до рассвета. <…> Уж на что был он грозен и смел, Да скакун его бешеный выдал, Царь змеи раздавить не сумел, И прижатая стала наш идол[456].

Анненский писал о роковой неудаче Петра-преобразователя, не одолевшего змею. Для Бродского — автора стихотворения «К Евгению» — этот поединок уже незначим. Существует лишь уродливая деспотическая Власть, подобно змее оплетающая свободное Слово. Противостоят друг другу не Петр и его чудовищный враг, и даже не царь и обыкновенный человек, а Зло несвободы и поэзия. Вслед за Пушкиным, написавшим «Так море, древний душегубец…», Бродский повторяет в финале:

Скушно жить, мой Евгений. Куда ни странствуй, всюду жестокость и тупость воскликнут «Здравствуй, вот и мы!» Лень загонять в стихи их. Как сказано у поэта, «на всех стихиях…». Далеко же видел, сидя в родных болотах! От себя добавлю: на всех широтах. (II; 374)

В стихотворении «Резиденция» (1987) образ пушкинской петербургской повести едва угадывается, мерцает сквозь плотную завесу текста. Петр, символизировавший в «петербургской повести» железную мощь Государства, был воплощением движения, страшного и величественного. Читатель, ожидающий встретить подобные смыслы в произведении Бродского, обманывается: тоталитарный мир недвижим, он присвоил себе и культуру, и природу:

Перейти на страницу: