Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Шестеро вышли в путь - Рысс Евгений Самойлович - Страница 31


31
Изменить размер шрифта:
Мы сами копали могилу свою,Готова глубокая яма.Над нею стоим мы на самом краю —Стреляйте вернее и прямо.

Лица у нас были спокойные. Каждый будто раздумывал и вспоминал. Так эту горестную песню и нужно петь.

А вы что стоите, сомкнувши ряды,К убийству готовые братья?И пусть мы погибнем от вашей руки,Но мы не пошлем вам проклятья.

Такие слова могла сказать только русская революция. Это не прощение убийц. Ничего христианского нет в этом тексте. Это великое понимание, которого не достигла ни одна из революций, происходивших прежде.

И с какой осмысленною печалью спел этот куплет Мисаилов! Спел и замолчал и отложил гитару. Замолчали и мы. Песня оборвалась, не дойдя до конца.

— Да, — сказал Мисаилов, — вот так...

И вдруг заговорил Силкин, заговорил страстно, как будто разговор шел давно и все знали, о чем речь:

— У нас даже говорить запрещается об этом. Масса слов сразу находится: нытье, интеллигентская истерика, то, се, а я все равно скажу. И можешь, Харбов, на какое угодно бюро это ставить. Ничего мы не делаем. В прошлом, понимаешь, подполье, революция, гражданская война, а мы что? Песни петь — одно развлечение. Скорее до социализма время пройдет.

— Правильно, — поддержал Тикачев.

— Конечно, правильно! — Силкин провел рукой по волосам. — Вот собралось шестеро ребят. Знаешь, что мы вшестером можем сделать? Мир перевернуть! А мы...

— Повышаем культурный уровень, — сказал с горестной иронией Саша Девятин.

— Вот-вот! — подхватил Силкин. — Всего и делов. И ты мне интеллигентское нытье не пришивай! У меня в роду ни одного интеллигента нет. Батя мой читать и то не научился. Как мы живем? Уж мещанин и то осмысленнее живет — все-таки домик, понимаешь, построит, кабанчика вырастит. У него цель такая, он этой цели и держится. А у нас, понимаешь, цель — мир переделать, а пока что мы... членские взносы платим.

— Так что ж ты хочешь, — спросил Харбов, — чтоб через год дворцы из хрусталя выросли? Чтобы наши леса в сады превратились?

— Не в этом дело! — заволновался Сема. — Пока мы тут спорим, будут при социализме блохи или не будет блох, Прохватаев, понимаешь, на социалистических лошадях к Катайкову ездит пьянствовать! Раньше пристав ездил, а теперь Прохватаев. По-моему, один черт. А мы ерундой занимаемся.

Харбов возмутился.

— Ну это, знаешь, Сила... — сказал он, не находя слов. — Это знаешь что такое? Председателя горсовета с приставом сравнивать! Ты думай, что говоришь.

— А я не хочу думать! — заорал Силкин. Его всего даже трясло, он всегда впадал в истерику, когда речь заходила о Прохватаеве. — Он, понимаешь, мерзавец, со мной не здоровается! Я для него тля, букашка, а он генерал. Так я тебе другое скажу: мне лучше пристава подавай. Я с ним бороться буду, революцию устрою.

— При капитализме сволочь должна быть и есть, а в Советском Союзе я ее терпеть не желаю.

— Ладно, — сказал Девятин, — успокойся, Сила. Не в Прохватаеве дело. А то, что зря время проходит, — это правда. Другие гражданскую войну воевали, революцию делали.

— Катайков зачем? — сказал очень спокойно Тикачев. — Ну вот был в Пудоже Базегский, миллионер. Ладно. Сделали революцию. Люди жизнь отдавали, добились своего. Победили. Нет Базегского. Так Катайков есть! И все чин по чину: беднота пропадает, в долгах запуталась, он над ними жирует, холуи вокруг него« Вместо пристава — Прохватаев, вместо Базегского — Катайков. И чуть кто слово скажет — сразу на него: бузотер! Ну я вот не бузотер. Ты меня знаешь. Так вот я спрашиваю: почему это?

— Политики ты не понимаешь! — крикнул Харбов.

— Верно, не понимаю. — Тикачев говорил совсем тихо. — Да революцию-то не политики делали, а рабочие. Так вот я, рабочий, тебя спрашиваю: как быть? Команды ждать? Хорошо. Жду. Да когда ж она будет, эта команда? Думаешь, я один так считаю? Спроси кого хочешь. Ребят спроси. Вот пусть Вася скажет, правду я говорю или нет.

Мисаилов молчал. Он как оборвал песню, так и не сказал больше ни слова. Он пробовал струны гитары, наклонял ухо, прислушивался, подкручивал колки и опять слушал то одну струну, то другую, как будто они ему говорили на ухо очень большие секреты. Вот он подкрутил один колок, и тонким голосом заговорила самая высокая струна, и он наклонил к ней ухо и пальцем трогал ее, и она говорила, говорила, без конца повторяла одно и то же, что-то наговаривала Мисаилову такое грустное, что слушать было нельзя. И вдруг Мисаилов пальцем прижал струну, и она замолчала на полуслове. Он смотрел на дверь. Повернулись и мы все. В дверях стоял Моденов, маленький, сухонький; несмотря на лето, в теплой шапке, в глубоких ботах.

— Молодежь спорит? — сказал он. — Дело хорошее. А я проходил мимо, решил поглядеть, чем мои помощники занимаются.

Мы все вскочили, стали наперебой предлагать ему сесть, выпить чаю.

— Нет, — сказал старик, — чаю я не хочу, а посидеть, если не возражаете, посижу минутку. Не знаю, как у вас, а у меня бывают тоскливые вечера. Живешь, возишься, с удовольствием даже живешь и вдруг взглянешь как-нибудь на закат — на меня закаты особенно действуют — и такая тоска! У вас небось этого не бывает, вы молодые.

— Нет, — спокойно сказал Мисаилов, — у нас никогда не бывает. Мы даже не знаем, что такое тоска.

— Вы правы, — согласился старик. — Я сказал глупость. Так о чем же вы спорите, молодые пудожане?

— Да так, — сказал Харбов, — вообще.

— Я немного слышал, — сказал Моденов. — Невольно. Вы так увлеклись...

Мы молчали.

Хорошо, что спорят в Пудоже, — продолжал старик. — Прежде не спорили. У нас ведь любопытный уезд. Даже новости у нас были всегда особенные. Самая большая новость была в девятьсот первом году. Тогда иеромонах Громцов утонул в грязи. И не то чтоб в болоте где-нибудь, а на дороге, днем, в самой обыкновенной дорожной грязи. Иеромонах был так пьян, что выпал из экипажа, а кучер был так пьян, что не заметил и поехал дальше. И, представьте, упал иеромонах прямо в грязь лицом и задохнулся. Полгода город обсуждал. В клубе было огромное оживление. Да, молодые люди, интересная вещь — уездная Россия.

— А нет книжки про Пудож? — спросил Сила. — Я бы прочитал.

— Книжки нет, — ответил Андрей Аполлинариевич. — А жаль! Вы знаете, чем интересен наш город? Тем, что в нем ничего интересного никогда не случалось. Редкий город в этом смысле. У других есть церковь старинная, какое-нибудь здание, какой-нибудь известный человек вырос. А у нас ничего. Не повезло. Подумайте только, город стоит шестьсот лет! В 1391 году, при Василии Темном, уже стоял. Дмитрий Шемяка здесь прятался. Новгородские повольники ходили на нас войной. И хоть бы один камень рассказал об этом! Хоть бы развалины были какие-нибудь! Ничего! Те же дикость и глушь. Чем знаменит уезд? Вот лен-корелку выращивали. Дипломы даже получали в Париже и Лондоне на всемирных выставках. Так и то бросили. И почему бросили, неизвестно.

— Ну как это может быть, Андрей Аполлинариевич! — сказал Харбов. — Чем-то ведь жили люди...

— Сидка дегтя да смолокурение. Вот вам и все занятия. Ну, рыбу, конечно, брали, где была. Гончарничать попробовали — куда там! Оятские гончары забили, с реки Ояти. Там художники выросли, мастера, а у нас дальше горшка не пошли. Раньше из болотной руды железо добывали, потом бросили — привозное дешево стало. Невыгодно. Что в четырнадцатом веке, что в двадцатом — одно и то же. У нас на пятьсот квадратных верст одна школа. Дикие места! Дикие люди когда-то жили. Чудь и лопь. Монахи их называли «страшные сыроядцы». Наверное, ели сырую рыбу. Ну рыбу варить с тех пор научились, а в остальном мало что изменилось. В 1897 году — тысяча четыреста семьдесят жителей, а сейчас — две тысячи сто восемьдесят девять. Я подсчитал: на двадцать четыре человека в год население вырастает...

Перейти на страницу: