Выбери любимый жанр

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Лирика 30-х годов - Исаковский Михаил Васильевич - Страница 74


74
Изменить размер шрифта:

Полюшко-поле

(Степная-кавалерийская) Полюшко-поле, Полюшко, широко поле. Едут по полю герои, Эх, да Красной Армии герои! Девушки плачут, Девушкам сегодня грустно, — Милый надолго уехал, Эх, да милый в армию уехал! Девушки, гляньте, Гляньте на дорогу нашу, Вьется дальняя дорога, Эх, да развеселая дорога! Едем мы, едем, Едем, а кругом колхозы, Наши, девушки, колхозы, Эх, да молодые наши села! Только мы видим, Видим мы седую тучу, — Вражья злоба из-за леса, Эх, да вражья злоба, словно туча! Девушки, гляньте, Мы врага принять готовы. Наши кони быстроноги, Эх, да наши танки быстроходны! В небе за тучей Грозные следят пилоты. Быстро плавают подлодки. Эх, да зорко смотрит Ворошилов! Пусть же в колхозе Дружная кипит работа. Мы — дозорные сегодня, Эх, да мы сегодня часовые! Девушки, гляньте, Девушки, утрите слезы! Пусть сильнее грянет песня, Эх, да наша песня боевая! Полюшко-поле, Полюшко, широко поле. Едут по полю герои, Эх, да Красной Армии герои!

Николай Асеев

Мальчик большеголовый

Голос свистит щегловый, мальчик большеголовый, встань, протяни ручонки в ситцевой рубашонке! Встань здесь и подожди-ка: утро сине и дико, всех здесь миров граница сходится и хранится. Утро сине и тихо, солнца мокра гвоздика, небо полно погоды, Сейма сияют воды. Пар от лугов белесый падает под березы; желтый цветок покачивая, пчелы гудят в акациях. Мальчик большеголовый, облак плывет лиловый, мир еще занят тенью, весь в пламенях рожденья. Не уходи за это море дождя и света, чуй — кочаны капусты шепчут тебе: забудься! Голос поет щегловый, мальчик большеголовый, встань, протяни ручонки в ситцевой рубашонке! Огненными вихрами сразу пять солнц играют; счастье стоит сторицей, сдунешь — не повторится! Шелк это или ситец, стой здесь, теплом насытясь; в синюю плавясь россыпь, искрами брызжут росы. Не уходи за это море дождя и света, стой здесь, глазком окидывая счастье свое ракитовое!

Из стихотворения «Город Курск»

Город Курск стоит на горе, опоясавшись речкой Тускорь. Хорошо к ней слететь в январе На салазках с крутого спуска. Хорошо, обгоняя всех, свежей кожею щек зазяблых ощущать разомлевший снег, словно сок мороженых яблок, О республика детских лет, государство, великое в малом! Ты навек оставляешь след отшумевшим своим снеготалом.

Последний разговор

Володя!    Послушай!       Довольно шуток! Опомнись,    вставай,       пойдем! Всего ведь как несколько    куцых суток ты звал меня    в свой дом. Лежит    маяка подрытым подножьем, на толпы    себя разрядив       и помножив; бесценных слов    транжира и мот, молчит,    тишину за выстрелом тиша[23]; но я    и сквозь дебри       мрачнейших немот голос,    меня сотрясающий,       слышу. Крупны,    тяжелы,       солоны на вкус раздельных слов    отборные зерна, и я    прорастить их       слезами пекусь и чувствую —    плакать теперь       не позорно. От гроба    в страхе       не убегу: реальный,    поэтусторонний, я сберегу    их гул       в мозгу, что им    навеки заронен. «Мой дом теперь    не там, на Лубянском, и не в переулке    Гендриковом; довольно    тревожиться       и улыбаться и слыть    игроком       и ветреником. Мой дом теперь —    далеко и близко, подножная пыль    и зазвездная даль; ты можешь    с ресницы его обрызгать и все-таки —    никогда не увидать». Сказал,    и — гул ли оркестра замолк или губы —    чугун —       на замок. Владимир Владимирович,    прости — не пойму, от горя —    мышление туго. Не прячься от нас    в гробовую кайму, дай адрес    семье       и другу. Но длится тишь    бездонных пустот, и брови крыло    недвижимо. И слышу:    крепче во мне растет упор    бессмертного выжима. «Слушай!    Я лягу тебе на плечо всей косной    тяжестью гроба, и, если плечо твое    живо еще, смотри    и слушай в оба. Утри глаза    и узнать сумей родные черты    моих семей. Они везде,    где труд и учет, куда б ни шагнул,    ни пошел ты. Мой кровный тот —    чья воля течет не в шлюз    лихорадки желтой. Ко мне теперь    вся земля приближена, я землю    держу за края. И где б ни виднелась    рабья хижина, она —    родная,       моя. Я ночь бужу,    молчанье нарушив, коверкая    стран слова; я ей ору:    берись за оружье, пора, поднимайся,    вставай! Переселясь    в просторы истории, перешагнув    за жизни межу, не славы забочусь    о выспреннем вздоре я, — дыханьем миллионов    дышу и грежу. Я так свои глаза    расширил, что их даже облако    не заслонит, чтоб чуяли    щелки, заплывшие в жире, что зоркостью    я      знаменит. Я слышу, —    с моих стихотворных орбит крепчает    плечо твое хрупкое: ты в каждую мелочь    нашей борьбы вглядись,    не забыв про крупное. Пусть будет тебе    дорога одна — где резкой ясности    истина, что всем    пролетарским подошвам      родна и неповторимая    единственно. Спеши на нее    и крепче держись вплотную с теми,    чье право на жизнь. Еврей ли,    китаец ли,       негр ли,          русский ли, — взглянув на него,    не бочись,       не лукавь. Лишь там оправданье,    где прочны мускулы в накрепко сжатых    в работе руках. Если же ты,    Асеев Колька, которого я    любил и жалел, отступишь хоть эстолько,    хоть полстолько, очутишься    в межпереходном жулье; если попробуешь    умещаться, жизни, похлебку    кое-как дохлебав, под мраморной задницей    мещанства, на их    доходных в меру       хлебах: если ослабнешь    хотя б немножко, сдашь,    заюлишь,       отшатнешься назад, — погибнешь,    свернувшись,       как мелкая мошка, в моих —    рабочих       всесветных глазах. Мне и за гробом    придется драться, мне и из праха    придется крыть: вот они —    некоторые       в демонстрации медленно    проявляют прыть. Их с места    сорвал       всеобщий поток, понес    из подкорья рачьего; они спешат    подвести мне итог, чтоб вновь    назад поворачивать. То ли в радости,    то ли в печали панихиду    по мне отзвонив, обо мне, —    как при жизни молчали, так и по смерти    оглохнут они. За ихней тенью,    копя плевки, — и, что    всего отвратительней, — на взгляд простецкий,    правы и ловки — двудушья    тайных вредителей. Не дай им    урну мою       оплюнуть, зови товарищей    смело и громко. Бригада, в цепи!    На помощь, юность! Дорогу    ко мне       моему потомку! Что же касается    до этого выстрела, — молчу,    но молчаньем       прошу об одном: хочу, чтоб река революции    выстирала это единственное    мое пятно. Хочешь знать,    как дошел до крайности? Всю жизнь —    в огневых атаках       и спорах, — долго ли    на пол       с размаху грянуться, если под сердцем    не пыль, а порох? Пусть никто    никогда       мою смерть (голос тише —    уши грубей), кто меня любит,    пусть не смеет брать ее…    в образец себе. Седей за меня,    головенка русая, на стихи былые    глазок не пяль и помни:    поэзия — есть революция, а не производство    искусственных пальм». …Смотрю    на тучу пальто поношенных, на сапогов    многое множество… Нет!    Он не остался       один-одинешенек. И тише    разлуки тревогой       тревожусь. Небо,[24]    которое нелюдимо, вечер    в мелкую звездь оковал, и две полосы    уходящего дыма, как два    раскинутых рукава. вернуться

23

В бумажной книге «теша». (прим. верст.)

вернуться

24

В бумажной книге «Небо, в которое нелюдимо,». (прим. верст.)

Перейти на страницу: